5 июн в 14:00 (OFF) Kolyuchka (G) :

Изба

Над большой дорогой, с краю села, на косогоре стояла изба.

С тех пор, как война вошла в пределы этого края, каждый вечер в избу шли ночевать с дороги военные люди. В ноябре готовилось большое наступление. Войска двигались к фронту безостановочно, артиллерия, пулеметы на вьюках, двуколки с минометами, танки. Пехота шла ходким шагом с тем русским здоровьем в пути, которому нипочем и снег по колено, и вьюга, слепящая глаза. Но к вечеру кони задыхались. Свет фар блуждал по снегу, ища колею. Ветер и тьма гнали людей под крышу.

В избу входили ослепшие с вьюги, в набухших полушубках, с промокшими варежками, в заиндевевших шапках. Приходили и в хромовых сапогах, которые никак не просушишь за ночь.

Земляной пол хозяйки посыпали желтым песком, изба была так чиста, что никто не лез в нее, не обметав метелкой валенки в сенях. С темнотой окна запирались ставнями. Старуха нарубала еловых веточек три-четыре охапки, совала их в печку, и по ним бежали веселые смолкие огоньки. За окнами шумела фронтовая дорога, слышались приглушенные сугробами голоса и нытье буксующей машины, там был свет фар, ветер и снег. А изба, как дубовый дедовский шкаф. И каждый, пригревшись, пьянел от усталости. Доставали из мешков, — кто селедку, кто шпиг, кто концентраты.

То и дело в сенях стучала щеколда и слышался шорох метелки. Ксенья, бабкина невестка, знала уже, что где сушить: мокрый полушубок, боже сохрани, на печку, — прямо на земляной пол. А валенки и варежки — тесно в ряд на печи. Винтовки — в дальний угол, чтобы отпотели.

Каких только гостей ни принимали хозяйки.

Один запомнился — злой. «Мы, говорит, нынче перед вами, а завтра перед немцами». А старуху не возьмешь на разные такие выражения: у нее-то самой пять сыновей на фронте.

А один полночи на дворе простоял, караулил: заметил, что ребята из его полка по глупости солому по другим дворам растаскивают, Ксенья вышла на разговор, испугалась, а он успокоил: «Ничего, я так, покуриваю тут. Не сумлевайся. А то солому тащат у тебя, глупая баба... Свой-то воюет?»

А ещё один заскочил так тот всё хотел голову помыть снеговой водой, без мыла. Долго плескался а потом у печки сушил рыжие, потемневшие от воды волосы, крутил самокрутку, жмурился.

—Откуда ты, милый?—спросила старуха.

— Из Кимр...

— Сапожник, стало быть...

— Коли Кимры, так уж сапожник. Нет, шлюзовой механик...

И старуха пожевала губами, как всегда, если чего не понимала.

...Были бережливые и были щедрые. Бойцы не трогали утвари. Только и было убытку, что искрошили: зеленую клеенку на столе, бог с нею... Боец сгоряча, с дороги, сахар стал рубить на столе. Давно ушел он и уж давно, наверно, на передовых, а память оставил. И каждый, кто ужинал за столом, спрашивал, разглядывая чистую клеенку: «Верно, сахар рубил, неосторожный такой, где ел — где кушал, а след остался...»

А один ложку забыл. Старуха, подавая ее к горшку со щами, всегда приговаривала: «А эту ложку ваш какой-то забыл... Тоже так-то, как вы, пришел: пусти на ночь».

На стене шли ходики и, может быть, от дальнего гула орудий на Дону, часто останавливались. Снова ставил их по своим часам какой-нибудь из бойцов. Под ногами ходил и обглаживался черный хозяйский кот, о нем бабка тоже знала, что рассказать: кто его брал на руки и в усы дул, кто рыбой кормил, а узбек затопал на него, прогнал от себя: кота не любит. И когда рассказывала старуха про узбека, как он на кота по-своему заругался, то все смеялись.

А однажды черкес ночевал и стал свататься к невестке. Щеголял перед Ксеньей, красовался, сам черный, осанистый такой.

— Иди за меня. У меня в горах дом каменный.

А тут подвернулся в ту ночь курносый какой-то, всё возился со своими мокрыми портянками, стал он дразнить черкеса:

— Бывал я, говорит, в ваших местах. Брешешь ты — «каменный». Обыкновенно, кизячная сакля. Это тебе мнится только, что каменный, потому — бабу увидел.

Но черкес сватался, хвастал каменными домами, а на душе у него, видать, смутно было, и нужна была ему дружба. Позарез нужна. Подозвал к себе девочку, Ксеньину дочку, снял кольцо с руки и отдал девочке, подарил. Серебряное, с насечкой. И хотя смеялись свекровь и невестка над тем, как черкес забежал погреться и от живого мужа чуть не увел жену — «Ишь, зять образувался, чудак... Свой уж там шестнадцатый месяц»... «Он сегодня здесь, а завтра, кто его знает, где...», — но когда ушел черкес на рассвете, часто они его после вспоминали, вышучивали, обеим он втайне по сердцу пришелся. И жалко было, что война всех угоняет.

Однажды остановился в избе генерал. Поснимали фикусы со стола, накрыли чистой скатертью и поставили свечи в медных литых подсвечниках. А на стене повесили большую карту, она висела рядом с Николой, чернеющим в тусклом серебре. Лицо у генерала было, как казалось старухе, хоть, и строгое, но крестьянское, простое. Он сидел на высокой постели, ногами не доставая до полу, беседовал с полковниками, и только запомнилось старухе, как он сказал о немцах:

— Я их на левом фланге чутьем чую, как, знаете, по тяжести ведро узнаешь в колодце... Пора начинать.

И как сказал генерал о ведре и колодце, так бабка перестала робеть, почему-то ясно представила себе крестьянскую мать этого генерала, и его самого в детстве, вроде Андрюшки и сделался он, несмотря на его карты и подсвечники, таким же военным постояльцем, как и другие, что занимали до него избу каждый вечер.

Уехал генерал, и снова к ночи наполнилась изба. Одни стаскивали с плеч мешки, другие разматывали портянки, щелкали затвором; кто-то сладостно тер коленку: «Рана мучает, видать, к снегу... Видать, потеплеет...» — и, видно, было привычно ему родниться через старую рану с тучами, что низко идут в небе, с ветром, что гонит снеговую тучу. Невзначай рассказывали о бывалых делах — кто с Брянского, кто из-под Ельни, кто из-под Невской Дубровки, — сыновей бабкиных не встречали, но зато было столько трезвой хозяйственной ненависти в их неторопливых словах, что старая всё равно радовалась, кивала головой да подливала каждому молока.

Хлопнули ставни. Все прислушались.

— Это что, — сказал пожилой красноармеец, обтиравший винтовку. — Вот в Серафимовиче, городе... Там совсем пустой город после немца. Жителей угнал... Не привязаны ставни во всем городе. Ночью ветер поднимется, хлопает во тьме, гремит, доски бормочут...

Наступала ночь. Вздыхали, всхрапывали, стонали. На дворе, на морозе, — сквозь ставни видно, — горел костер; это рачительный ездовой из татар не хотел войти в дом погреться, отойти от лошадей. По ночам летали на бомбежку наши самолеты. Они всегда пролетали прямо над избой, тревожили лошадей во дворе. И по ночам, кто не спал из бойцов, тот слышал, как вздыхала старуха и что-то похожее на молитву шептала вслед летчикам, чтобы ребята вернулись невредимые. Под утро и впрямь они возвращались: гудели моторы.

Так шло время. Непонятно было, сколько же там может фронт вместить. Новые волны идущих затопляли избу и двор, и не было никому отказу: ни веселым, ни грустным, ни скупым, ни щедрым, ни русским, ни татарам. Только уж если станет полным-полно, укладывать негде, и еще стучатся, — тут старуха не отворяет дверь:

— У нас военные... Полно, милый человек. Поищи у соседей. Нам ничто не стоит, да сам не отдохнешь и людям не дашь.

И укладывались спать обогретые, сытые люди дружно и тесно, рядком на полу, а тем кого знобило, того женщины клали на скамью, ближе к печке. Сами хозяйки, втроем с девочкой, спали на одной кровати.

Разговор затихал не сразу.

— На войне без претензии, — говорил один, подвертывая шинель под плечо.

— На войне безо времени, известно, — спросонок глубокомысленно, но непонятно замечал другой.

А третьему, молодому, не хотелось спать, и он всю-то ночь задавал бабке вопросы «на искренность», всё чего-то допытывался:

— Мать, а мать... Ты скажи мне, мать...

— Чего тебе, сынок?

— Ты скажи мне, мать... ну, ночи не спать — это можно... Вон шоферы автобатовские рассказывали: трое суток совсем не спали. А тоже в мирное время были люди разборчивые и зарабатывали, верно, поболе моего... Мать, я о чем говорю: ну, ногу не пожалею... Ну, за рукой не постою, отдам...

Мысль его билась, как птица крыльями. И старуха насторожилась, приподнялась на локте, вгляделась в молодого бойца, тосковавшего на полу. Но, видно, его доверчивое, вопрошающее, разумное лицо в свете слабого ночника успокоило ее. Она прилегла и, не видя парня, выговаривала ему, как своим перед дорогой:

— Неужто же страх остановит, сынок... Не может того быть... А ты вот чем живи: как бы вред немцу нанести, убить его, подлюгу... Это посильнее страху. Тут и головушка станет ясная, легкая. И она подскажет, милый, где лечь, а где вскочить, и куда стрелять, и кого колоть... И не пропадешь ты, сынок...

— Верно. Верно. И я так думал, — шептал сынок.

А под утро услышал боец рыдания и сперва не понял, а потом прислушался и догадался: это плакала молодая рядом со старухой, у самой стенки. И ему стало не по себе: верно, ей то уже не пишет.

— Что? От мужа не слышно? — спросил он у старухи.

Но та хмуро приказала ему:

— Спи... Утро скоро...

И тут стало так тихо в комнате, что Ксенья перестала плакать, лежала, думала о многих разных вещах. Один из спящих скрипел зубами во сне, и этот звук был странно похож на то, будто высоко-высоко над избой летят и курлычут гуси. Утром молодой паренек встал со всеми, умылся, что-то искал в бумажнике — достал фотографию. Долго писал на ее обороте, потом, не глядя на Ксенью, сказал бабке:

— Я вам карточку подарю, вот написал надпись: «На память мамаше».

— Спасибо, сынок,—поклонилась бабка.

А он, точно снеговой водой умылся, как тот рыжий тогда: уходил такой веселый, всё шутки шутил, — сынок. И его фотография тоже оказалась в рамочке на стене рядом с карточками пяти сыновей.

Но однажды, в середине декабря, под Николу, никто не пришел ночевать. Хозяйки сидели у печной дверки, у огонька. И было в избе просторно, чисто и одиноко. Ставни подрагивали, хотя и хорошо привязанные: там сильно били пушки.

Женщины помалкивали, понимали, что это от Дона началось большое наступление. Там они, милые, сейчас в огне купаются, кровью умыты: и генерал и солдаты. И тот черкес с каменным домом, и узбек, что кота прогнал, и тот, что солому караулил, и тот глупый, молоденький, — сынок... Да и тот, что клеенку изрезал... И наши там... Или еще где..! Бабка часто выходила во двор, будто дожидаясь кого-то, стояла у калитки. Всю ночь светились белые холмы, шли машины, поливая фарами дорогу. Коли так, пусть и в избе будет светло, и старуха растворила все ставни, а невестка ей не мешала, пусть делает, что хочет, не спится в такую ночь... В избе замерцало, посветлело от орудийных блесков и белого облачка ракет.

Ночью мороз стал на дворе набирать силу. На стекле окна он вывел пятнадцать серебряных витков, старуха их все пересчитала, сидя у окна. Давно уже не было так тихо и одиноко в избе, и печь дышала мерным теплом.

И снова, с чувством тревоги и радостного ожидания старуха вышла во двор. Так высоко она стояла на косогоре, над опустевшей дорогой, у порога избы, что, казалось ей — крикни — и голос полетит по всей земле, до Кимр, до казахской жены, до каменного дома черкеса в горах, и отзовутся все женщины в домах и птицы в гнездах, и, может быть, станет слышно ее в тех неведанных закоптелых и рябых сугробах, где воюют ее сыновья.


Автор: Николай Атаров

Комментарии (4)

Трогательная история...
Показать комментарий
Скрыть комментарий
Для добавления комментариев необходимо авторизоваться
Мир Теней
Народ Тьмы, мастерски владеющий магией или народ...
Тема: Светлая | Тёмная
Версия: Mobile | Lite | Touch | Доступно в Google Play